Неточные совпадения
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны:
Отменно прочен и спокоен
Во вкусе умной старины.
Везде высокие покои,
В гостиной штофные обои,
Царей портреты на стенах,
И печи в пестрых изразцах.
Всё это ныне обветшало,
Не знаю, право, почему;
Да, впрочем,
другу моему
В том нужды было очень мало,
Затем, что он равно зевал
Средь модных и старинных зал.
По счастью, или нет (увидим это вскоре),
Услышав про царёво горе,
Такой же
царь, пернатых
царь, Орёл,
Который вёл
Со Львом приязнь и дружбу,
Для
друга сослужить большую взялся службу
И вызвался сам Львёнка воспитать.
А моему смеяться смеют пенью!» —
«Мой
друг!» Орёл в ответ: «я
царь, но я не Бог.
Но вот
другой: «да смятутся от гласа твоего
цари».
Он пошел со мною, сам послушал и сказал: «Из этого улья уже вылетел один рой, первак, с старой маткой; а теперь молодые матки вывелись. Это они кричат. Они завтра с
другим роем вылетать будут». Я спросил у дедушки, какие такие бывают матки? Он сказал: «А матка все равно, что
царь в народе; без нее нельзя быть пчелам».
Варвара достала где-то и подарила ему фотографию с
другого рисунка: на фоне полуразрушенной деревни стоял
царь, нагой, в короне, и держал себя руками за фаллос, — «Самодержец», — гласила подпись.
— Да у него и не видно головы-то, все только живот, начиная с цилиндра до сапог, — ответила женщина. — Смешно, что
царь — штатский, вроде купца, — говорила она. — И черное ведро на голове — чего-нибудь
другое надо бы для важности, хоть камилавку, как протопопы носят, а то у нас полицеймейстер красивее одет.
— Никаких
других защитников, кроме
царя, не имеем, — всхлипывал повар. — Я — крепостной человек, дворовый, — говорил он, стуча красным кулаком в грудь. — Всю жизнь служил дворянству… Купечеству тоже служил, но — это мне обидно! И, если против
царя пошли купеческие дети, Клим Иванович, — нет, позвольте…
Он легко поддался надежде, что на этом берегу все будет объяснено, сглажено; придут рабочие
других районов,
царь выйдет к ним…
Рассказывая, старик бережно снял сюртучок, надел полосатый пиджак, похожий на женскую кофту, а затем начал хвастаться сокровищами своими; показал Самгину серебряные, с позолотой, ковши, один
царя Федора,
другой — Алексея...
— Да,
царь — типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят «последний
царь», я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она — отжила. Стране нужен
другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!
— Как много и безжалостно говорят все образованные, — говорила Дуняша. — Бога — нет,
царя — не надо, люди — враги
друг другу, все — не так! Но — что же есть, и что — так?
За окном, в снежной буре, подпрыгивал на неподвижном коне черный, бородатый
царь в шапке полицейского, —
царь, ничем, никак не похожий на
другого, который стремительно мчался на Сенатской площади, попирая копытами бешеного коня змею.
«На Выборгской стороне? — сравнивал Клим Самгин, торопясь определить настроение свое и толпы. — Там была торжественность, конечно,
другого тона, там ведь не хоронили, а можно сказать: хотели воскресить
царя…»
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть
царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на мое счастье, воевать-то. Вот кабы все люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда —
другое дело. Люди, милый человек, по земле ходят, она их за ноги держит, от своей земли не уйдешь.
За большим столом военные и штатские люди, мужчины и женщины, стоя, с бокалами в руках, запели «Боже,
царя храни» отчаянно громко и оглушая
друг друга, должно быть, не слыша, что поют неверно, фальшиво. Неистовое пение оборвалось на словах «сильной державы» — кто-то пронзительно закричал...
— Вожаки прогрессивного блока разговаривают с «черной сотней», с «союзниками» о дворцовом перевороте, хотят
царя Николая заменить
другим. Враги становятся
друзьями! Ты как думаешь об этом?
Из переулка, точно дым из трубы, быстро, одна за
другою, выкатывались группы людей с иконами в руках, с портретом
царя, царицы, наследника, затем выехал, расталкивая людей лошадью, пугая взмахами плети, чернобородый офицер конной полиции, закричал...
Царь, маленький, меньше губернатора, голубовато-серый, мягко подскакивал на краешке сидения экипажа, одной рукой упирался в колено, а
другую механически поднимал к фуражке, равномерно кивал головой направо, налево и улыбался, глядя в бесчисленные кругло открытые, зубастые рты, в красные от натуги лица. Он был очень молодой, чистенький, с красивым, мягким лицом, а улыбался — виновато.
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о
царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко —
царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала
другое слово...
Царь ко всему равнодушен, пишут мне, а
другой человек, близкий к высоким сферам, сообщает;
царь ненавидит то, что сам же дал, — эту Думу, конституцию и все.
Пред ним, одна за
другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного «магазина», вот поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого
царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем Новгороде, тысяча людей всех сословий стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет «Боже,
царя храни», кричит ура.
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее
других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их
царь, газеты…
На
другой стене две литографии «Святое семейство» и
царь Николай Второй с женой, наследником, дочерьми, — картинка, изданная в ознаменование 300-летнего царствования его фамилии.
В день, когда
царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла. Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, — благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо
друг с
другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.
— Значит,
царь сам править не умеет, а
другим — не дает? Чего же нам ждать?
— По-моему, все — настоящее, что нравится, что любишь. И бог, и
царь, и все. Сегодня — одно, завтра —
другое. Ты хочешь уснуть? Ну, спи!
Наконец ему удавалось остановить раскачавшийся язык, тогда он переходил на
другую кладку, к маленьким колоколам, и, черный, начинал судорожно дергать руками и ногами, вызванивая «Славься, славься, наш русский
царь».
Ермак и говорит: «Ну, слушай, ребята! Вот как делать. Они еще нас всех не видали. Разобьемтесь мы на три кучки. Одни в середину прямо на них пойдут, а
другие две кучки в обход зайдут справа и слева. Вот как станут средние подходить, они подумают, что мы все тут, — выскочат. А тогда с боков и ударим. Так-то, ребята. А этих перебьем, уж бояться некого.
Царями сами будем».
Был при этом
другой пленный
царь — Крез. Когда он услыхал эти слова, ему больнее показалось свое горе, и он заплакал — и все персы, что тут были, все заплакали.
Когда
царь персидский Камбиз завоевал Египет и полонил
царя египетского Псаменита, он велел вывесть на площадь
царя Псаменита с
другими египтянами и велел вывести на площадь две тысячи человек, а с ними вместе Псаменитову дочь, приказал одеть ее в лохмотья и выслать с ведрами за водой; вместе с нею он послал в такой же одежде и дочерей самых знатных египтян. Когда девицы с воем и плачем прошли мимо отцов, отцы заплакали, глядя на дочерей. Один только Псаменит не заплакал, а только потупился.
Гул и треск проносятся из одного конца города в
другой, и над всем этим гвалтом, над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы,
царит зловещее: «Не потерплю!»
Горы этой нет выше между Карпатом; как
царь подымается она над
другими.
— А что до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример
другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как не от
царя? Потом доберемся и до
других хлопцев: я не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я не забыл, как чертовы дети отказались вымолотить мое жито; я не забыл… Но провались они, мне нужно непременно узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе.
Обрывки мыслей мелькали в душе его, загорались, как звездочки, и тут же гасли, сменяясь
другими, но зато
царило в душе что-то целое, твердое, утоляющее, и он сознавал это сам.
Нехлюдов молча вышел. Ему даже не было стыдно. Он видел по выражению лица Матрены Павловны, что она осуждает его, и права, осуждая его, знал, что то, что он делает, — дурно, но животное чувство, выпроставшееся из-за прежнего чувства хорошей любви к ней, овладело им и
царило одно, ничего
другого не признавая. Он знал теперь, что надо делать для удовлетворения чувства, и отыскивал средство сделать это.
Другого занятия не было, и самые высокопоставленные люди, молодые, старики,
царь и его приближенные не только одобряли это занятие, но хвалили, благодарили за это.
— Да,
царь и ученый: ты знаешь, что прежде в центре мира полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг
другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У бабушки есть какой-то домовой…
Верхний полукруг окна осветился выглянувшей из-за облака луной, снова померк… Часы бьют полночь. С двенадцатым ударом этих часов в ближайшей зале забили
другие — и с новым двенадцатым ударом в более отдаленной зале густым, бархатным басом бьют старинные английские часы, помнящие севастопольские разговоры и, может быть, эпиграммы на
царей Пушкина и страстные строфы Лермонтова на смерть поэта…
Обязанность соединять мужчин и женщин не доверяется никакой
другой небесной главе, Сам Святой Благословенный делает это, ибо Он один умеет делать это надлежащим образом» — Zohar, I, 85b (I. de Pauly, I, 493) — «Равви Авва говорит: счастлива судьба праведных, души которых окружают святого
Царя прежде своего схождения в этот низший мир.
Поликрат и описал в письме всю свою счастливую жизнь и послал это письмо своему
другу,
царю Амазису, в Египет.
Все эти милые слабости встречаются в форме еще грубейшей у чиновников, стоящих за четырнадцатым классом, у дворян, принадлежащих не
царю, а помещикам. Но чем они хуже
других как сословие — я не знаю.
Мы Европу все еще знаем задним числом; нам всем мерещатся те времена, когда Вольтер
царил над парижскими салонами и на споры Дидро звали, как на стерлядь; когда приезд Давида Юма в Париж сделал эпоху, и все контессы, виконтессы ухаживали за ним, кокетничали с ним до того, что
другой баловень, Гримм, надулся и нашел это вовсе не уместным.
Быть может, когда-нибудь
другой художник, после смерти страдальца, стряхнет пыль с этих листов и с благочестием издаст этот архитектурный мартиролог, за которым прошла и изныла сильная жизнь, мгновенно освещенная ярким светом и затертая, раздавленная потом, попавшись между царем-фельдфебелем, крепостными сенаторами и министрами-писцами.
Похворал отец-то, недель семь валялся и нет-нет да скажет: «Эх, мама, едем с нами в
другие города — скушновато здесь!» Скоро и вышло ему ехать в Астрахань; ждали туда летом
царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить.
Другой раз я насыпал в ящик его стола нюхательного табаку; он так расчихался, что ушел из класса, прислав вместо себя зятя своего, офицера, который заставил весь класс петь «Боже
царя храни» и «Ах ты, воля, моя воля». Тех, кто пел неверно, он щелкал линейкой по головам, как-то особенно звучно и смешно, но не больно.
Чуть брезжилось; звезды погасли одна за
другой; побледневший месяц медленно двигался навстречу легким воздушным облачкам. На
другой стороне неба занималась заря. Утро было холодное. В термометре ртуть опустилась до — 39°С. Кругом
царила торжественная тишина; ни единая былинка не шевелилась. Темный лес стоял стеной и, казалось, прислушивался, как трещат от мороза деревья. Словно щелканье бича, звуки эти звонко разносились в застывшем утреннем воздухе.
Долго
царь был неутешен,
Но как быть? и он был грешен;
Год прошел как сон пустой,
Царь женился на
другой.
Правду молвить, молодица
Уж и впрямь была царица:
Высока, стройна, бела...
Больше всех хочется Дуне узнать, что такое «духовный супруг». Вот уж год почти миновал, как она в первый раз услыхала о нем, но до сих пор никто еще не объяснил ей, что это такое. Доходили до Луповиц неясные слухи, будто «араратский
царь Максим», кроме прежней жены, взял себе
другую, духовную, а последователям велел брать по две и по три духовные жены. Егор Сергеич все знает об этом, он расскажет, он разъяснит. Николай Александрыч и семейные его мало верили кавказским чудесам.
— Вы́морок идет на мир только у крестьян, — сказал волостной голова. — Дворянским родам
другой закон писан. После господ выморок на великого государя идет.
Царь барскому роду жаловал вотчину, а когда жалованный род весь вымрет, тогда вотчина
царю назад идет. Такой закон.