Неточные совпадения
Гул и треск проносятся из одного конца города в
другой, и над всем этим гвалтом, над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы,
царит зловещее: «Не потерплю!»
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны:
Отменно прочен и спокоен
Во вкусе умной старины.
Везде высокие покои,
В гостиной штофные обои,
Царей портреты на стенах,
И печи в пестрых изразцах.
Всё это ныне обветшало,
Не знаю, право, почему;
Да, впрочем,
другу моему
В том нужды было очень мало,
Затем, что он равно зевал
Средь модных и старинных зал.
По счастью, или нет (увидим это вскоре),
Услышав про царёво горе,
Такой же
царь, пернатых
царь, Орёл,
Который вёл
Со Львом приязнь и дружбу,
Для
друга сослужить большую взялся службу
И вызвался сам Львёнка воспитать.
А моему смеяться смеют пенью!» —
«Мой
друг!» Орёл в ответ: «я
царь, но я не Бог.
Наконец ему удавалось остановить раскачавшийся язык, тогда он переходил на
другую кладку, к маленьким колоколам, и, черный, начинал судорожно дергать руками и ногами, вызванивая «Славься, славься, наш русский
царь».
— Да у него и не видно головы-то, все только живот, начиная с цилиндра до сапог, — ответила женщина. — Смешно, что
царь — штатский, вроде купца, — говорила она. — И черное ведро на голове — чего-нибудь
другое надо бы для важности, хоть камилавку, как протопопы носят, а то у нас полицеймейстер красивее одет.
— Вожаки прогрессивного блока разговаривают с «черной сотней», с «союзниками» о дворцовом перевороте, хотят
царя Николая заменить
другим. Враги становятся
друзьями! Ты как думаешь об этом?
— Но бывает, что человек обманывается, ошибочно считая себя лучше, ценнее
других, — продолжал Самгин, уверенный, что этим людям не много надобно для того, чтоб они приняли истину, доступную их разуму. — Немцы, к несчастию, принадлежат к людям, которые убеждены, что именно они лучшие люди мира, а мы, славяне, народ ничтожный и должны подчиняться им. Этот самообман сорок лет воспитывали в немцах их писатели, их
царь, газеты…
Из переулка, точно дым из трубы, быстро, одна за
другою, выкатывались группы людей с иконами в руках, с портретом
царя, царицы, наследника, затем выехал, расталкивая людей лошадью, пугая взмахами плети, чернобородый офицер конной полиции, закричал...
Пред ним, одна за
другой, мелькали, точно падая куда-то, полузабытые картины: полиция загоняет московских студентов в манеж, мужики и бабы срывают замок с двери хлебного «магазина», вот поднимают колокол на колокольню; криками ура встречают голубовато-серого
царя тысячи обывателей Москвы, так же встречают его в Нижнем Новгороде, тысяча людей всех сословий стоит на коленях пред Зимним дворцом, поет «Боже,
царя храни», кричит ура.
Царь, маленький, меньше губернатора, голубовато-серый, мягко подскакивал на краешке сидения экипажа, одной рукой упирался в колено, а
другую механически поднимал к фуражке, равномерно кивал головой направо, налево и улыбался, глядя в бесчисленные кругло открытые, зубастые рты, в красные от натуги лица. Он был очень молодой, чистенький, с красивым, мягким лицом, а улыбался — виновато.
— Значит,
царь сам править не умеет, а
другим — не дает? Чего же нам ждать?
Варвара достала где-то и подарила ему фотографию с
другого рисунка: на фоне полуразрушенной деревни стоял
царь, нагой, в короне, и держал себя руками за фаллос, — «Самодержец», — гласила подпись.
За большим столом военные и штатские люди, мужчины и женщины, стоя, с бокалами в руках, запели «Боже,
царя храни» отчаянно громко и оглушая
друг друга, должно быть, не слыша, что поют неверно, фальшиво. Неистовое пение оборвалось на словах «сильной державы» — кто-то пронзительно закричал...
Он легко поддался надежде, что на этом берегу все будет объяснено, сглажено; придут рабочие
других районов,
царь выйдет к ним…
Царь ко всему равнодушен, пишут мне, а
другой человек, близкий к высоким сферам, сообщает;
царь ненавидит то, что сам же дал, — эту Думу, конституцию и все.
В день, когда
царь переезжал из Петровского дворца в Кремль, Москва напряженно притихла. Народ ее плотно прижали к стенам домов двумя линиями солдат и двумя рядами охраны, созданной из отборно верноподданных обывателей. Солдаты были непоколебимо стойкие, точно выкованы из железа, а охранники, в большинстве, — благообразные, бородатые люди с очень широкими спинами. Стоя плечо в плечо
друг с
другом, они ворочали тугими шеями, посматривая на людей сзади себя подозрительно и строго.
— Да,
царь — типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят «последний
царь», я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она — отжила. Стране нужен
другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!
— Никаких
других защитников, кроме
царя, не имеем, — всхлипывал повар. — Я — крепостной человек, дворовый, — говорил он, стуча красным кулаком в грудь. — Всю жизнь служил дворянству… Купечеству тоже служил, но — это мне обидно! И, если против
царя пошли купеческие дети, Клим Иванович, — нет, позвольте…
— Ну, — чего там годить? Даже — досадно. У каждой нации есть
царь, король, своя земля, отечество… Ты в солдатах служил? присягу знаешь? А я — служил. С японцами воевать ездил, — опоздал, на мое счастье, воевать-то. Вот кабы все люди евреи были, у кого нет земли-отечества, тогда —
другое дело. Люди, милый человек, по земле ходят, она их за ноги держит, от своей земли не уйдешь.
Рассказывая, старик бережно снял сюртучок, надел полосатый пиджак, похожий на женскую кофту, а затем начал хвастаться сокровищами своими; показал Самгину серебряные, с позолотой, ковши, один
царя Федора,
другой — Алексея...
— Как много и безжалостно говорят все образованные, — говорила Дуняша. — Бога — нет,
царя — не надо, люди — враги
друг другу, все — не так! Но — что же есть, и что — так?
За окном, в снежной буре, подпрыгивал на неподвижном коне черный, бородатый
царь в шапке полицейского, —
царь, ничем, никак не похожий на
другого, который стремительно мчался на Сенатской площади, попирая копытами бешеного коня змею.
— По-моему, все — настоящее, что нравится, что любишь. И бог, и
царь, и все. Сегодня — одно, завтра —
другое. Ты хочешь уснуть? Ну, спи!
На
другой стене две литографии «Святое семейство» и
царь Николай Второй с женой, наследником, дочерьми, — картинка, изданная в ознаменование 300-летнего царствования его фамилии.
«На Выборгской стороне? — сравнивал Клим Самгин, торопясь определить настроение свое и толпы. — Там была торжественность, конечно,
другого тона, там ведь не хоронили, а можно сказать: хотели воскресить
царя…»
Клим довольно рано начал замечать, что в правде взрослых есть что-то неверное, выдуманное. В своих беседах они особенно часто говорили о
царе и народе. Коротенькое, царапающее словечко —
царь — не вызывало у него никаких представлений, до той поры, пока Мария Романовна не сказала
другое слово...
К ногам злодея молча пасть,
Как бессловесное созданье,
Царем быть отдану во власть
Врагу
царя на поруганье,
Утратить жизнь — и с нею честь,
Друзей с собой на плаху весть,
Над гробом слышать их проклятья,
Ложась безвинным под топор,
Врага веселый встретить взор
И смерти кинуться в объятья,
Не завещая никому
Вражды к злодею своему!..
— Да,
царь и ученый: ты знаешь, что прежде в центре мира полагали землю, и все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг
другого солнца. Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко всему. У бабушки есть какой-то домовой…
Другого занятия не было, и самые высокопоставленные люди, молодые, старики,
царь и его приближенные не только одобряли это занятие, но хвалили, благодарили за это.
Нехлюдов молча вышел. Ему даже не было стыдно. Он видел по выражению лица Матрены Павловны, что она осуждает его, и права, осуждая его, знал, что то, что он делает, — дурно, но животное чувство, выпроставшееся из-за прежнего чувства хорошей любви к ней, овладело им и
царило одно, ничего
другого не признавая. Он знал теперь, что надо делать для удовлетворения чувства, и отыскивал средство сделать это.
Обрывки мыслей мелькали в душе его, загорались, как звездочки, и тут же гасли, сменяясь
другими, но зато
царило в душе что-то целое, твердое, утоляющее, и он сознавал это сам.
Чуть брезжилось; звезды погасли одна за
другой; побледневший месяц медленно двигался навстречу легким воздушным облачкам. На
другой стороне неба занималась заря. Утро было холодное. В термометре ртуть опустилась до — 39°С. Кругом
царила торжественная тишина; ни единая былинка не шевелилась. Темный лес стоял стеной и, казалось, прислушивался, как трещат от мороза деревья. Словно щелканье бича, звуки эти звонко разносились в застывшем утреннем воздухе.
Как же быть-то?
Возьмешь тебя, обидятся
другие;
Другую взять, тебя обидеть. Скоро
Румяная забрезжится заря,
Народ с
царем пойдет на встречу Солнца.
А мне вперед идти и запевать
С подружкою. Кого бы взять? Не знаю.
Молодые берендеи водят круги; один круг ближе к зрителям,
другой поодаль. Девушки и парни в венках. Старики и старухи кучками сидят под кустами и угощаются брагой и пряниками. В первом кругу ходят: Купава, Радушка, Малуша, Брусило, Курилка, в середине круга: Лель и Снегурочка. Мизгирь, не принимая участия в играх, то показывается между народом, то уходит в лес. Бобыль пляшет под волынку. Бобылиха, Мураш и несколько их соседей сидят под кустом и пьют пиво.
Царь со свитой смотрит издали на играющих.
Быть может, когда-нибудь
другой художник, после смерти страдальца, стряхнет пыль с этих листов и с благочестием издаст этот архитектурный мартиролог, за которым прошла и изныла сильная жизнь, мгновенно освещенная ярким светом и затертая, раздавленная потом, попавшись между царем-фельдфебелем, крепостными сенаторами и министрами-писцами.
Мы Европу все еще знаем задним числом; нам всем мерещатся те времена, когда Вольтер
царил над парижскими салонами и на споры Дидро звали, как на стерлядь; когда приезд Давида Юма в Париж сделал эпоху, и все контессы, виконтессы ухаживали за ним, кокетничали с ним до того, что
другой баловень, Гримм, надулся и нашел это вовсе не уместным.
Все эти милые слабости встречаются в форме еще грубейшей у чиновников, стоящих за четырнадцатым классом, у дворян, принадлежащих не
царю, а помещикам. Но чем они хуже
других как сословие — я не знаю.
Выходила яркая картина, в которой, с одной стороны, фигурировали немилостивые
цари: Нерон, Диоклетиан, Домициан и проч., в каком-то нелепо-кровожадном забытьи твердившие одни и те же слова: «Пожри идолам! пожри идолам!» — с
другой, кроткие жертвы их зверских инстинктов, с радостью всходившие на костры и отдававшие себя на растерзание зверям.
Горы этой нет выше между Карпатом; как
царь подымается она над
другими.
— А что до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример
другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как не от
царя? Потом доберемся и до
других хлопцев: я не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я не забыл, как чертовы дети отказались вымолотить мое жито; я не забыл… Но провались они, мне нужно непременно узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе.
Верхний полукруг окна осветился выглянувшей из-за облака луной, снова померк… Часы бьют полночь. С двенадцатым ударом этих часов в ближайшей зале забили
другие — и с новым двенадцатым ударом в более отдаленной зале густым, бархатным басом бьют старинные английские часы, помнящие севастопольские разговоры и, может быть, эпиграммы на
царей Пушкина и страстные строфы Лермонтова на смерть поэта…
Может быть, просто потому что дети слишком сильно живут непосредственными впечатлениями, чтобы устанавливать между ними те или
другие широкие связи, но только я как-то совсем не помню связи между намерениями
царя относительно всех крестьян и всех помещиков — и ближайшей судьбой, например, Мамерика и
другого безыменного нашего знакомца.
Другой раз я насыпал в ящик его стола нюхательного табаку; он так расчихался, что ушел из класса, прислав вместо себя зятя своего, офицера, который заставил весь класс петь «Боже
царя храни» и «Ах ты, воля, моя воля». Тех, кто пел неверно, он щелкал линейкой по головам, как-то особенно звучно и смешно, но не больно.
Похворал отец-то, недель семь валялся и нет-нет да скажет: «Эх, мама, едем с нами в
другие города — скушновато здесь!» Скоро и вышло ему ехать в Астрахань; ждали туда летом
царя, а отцу твоему было поручено триумфальные ворота строить.
На православном Востоке, в Византии, христианский мир подвергся
другому соблазну, соблазну цезарепапизма: там
царя признали заместителем Христа и человека этого почти обоготворили.
Человеческая стихия была, с одной стороны, принижена христианством в истории, а с
другой — ложно возвеличена в лице папы,
царя, иерархии, в человеческом быте и человеческих мнениях, выданных за божеские.
Но вот
другой: «да смятутся от гласа твоего
цари».
Приспели новые полки:
«Сдавайтесь!» — тем кричат.
Ответ им — пули и штыки,
Сдаваться не хотят.
Какой-то бравый генерал,
Влетев в каре, грозиться стал —
С коня снесли его.
Другой приблизился к рядам:
«Прощенье
царь дарует вам!»
Убили и того.
С небольшой высоты над этою местностью
царил высокий каменный острог, наблюдая своими стеклянными глазами, как пьет и сварится голодная нищета и как щиплет свою жидкую беленькую бородку купец Никон Родионович Масленников, попугивая то того, то
другого каменным мешочком.